front3.jpg (8125 bytes)


Вот уродливо торчащая из-под насыпи деревянная труба, которую ошибочно

разбил Карташев и которая теперь осталась немым, но красноречивым памятником

его инженерного искусства.

А вот с провалившейся крышей будка, крышу которой слишком усердно

Карташев смазывал, предохраняя ее от пожара, глиной. И она тоже памятник.

И водокачка на станции - разбитая по ошибке на полторы сажени дальше от

пути, вследствие чего ее питательная труба вышла уродливой длины.

"Только такие памятники и остались, только они и бросятся в глаза, и

будут по ним судить обо мне, а все остальное: напряженный труд, любовь,

сотни всяких удачных комбинаций... кто об этом когда-нибудь узнает, это

зачтет и кому об этом расскажешь? Только Деле!.."

И сердце Карташева тревожно и радостно билось.

Предположение Сикорского оправдалось только отчасти.

Карташев действительно отчислялся от постройки, но назначался

одновременно в эксплуатацию помощником начальника участка самого трудного,

от Галаца до Троянова Вала.

- Начальником участка там Мастицкий. - говорил Пахомов, - один из самых

дельных наших инженеров, но он все болеет, и если не подкрепить его надежной

силой, то в конце концов он перервется. Мы посылаем вас через Одессу морем,

так как у Савинского тоже будет к вам поручение.

За постройку Карташеву выдали, как премию, полугодовое жалованье и

новые подъемные, как уже эксплуатационному инженеру. Вместе с этим ему

возвратили уплаченные им мяснику за Савельева четыреста двенадцать рублей,

так как, по учету работ Савельева, ему пришлось получить около трех тысяч, и

эту разницу, за вычетом выданных Сикорским и Карташевым, главная контора уже

отправила вдове Савельева.

Данилова уже не было в Бендерах.

Между прочим, Карташев узнал, что Дарье Степановне, как и всем

телеграфистам, премии никакой не будет дано.

- Ну, что - они без году неделю служили, - пренебрежительно бросил

главный бухгалтер.

- Да ведь и вся дорога без году неделя строилась, - отвечал Карташев, -

а получил же я почти двухгодовое жалованье, да больше чем на тысячу

процентов увеличено мое содержание.

Бухгалтер пожал плечами.

- Дело коммерческое. Такова польза, значит, от вас, так расценена она,

а какая же польза от телеграфиста? Работа той же лошади, - не он, так

другой.

Карташев узнал также, что Сикорского совсем отчислят, а Петров

останется начальником первого участка.

У Сикорского хотя и купили его карьер за двадцать пять тысяч, но были

им недовольны и Пахомов и Борисов.

Борисов говорил:

- Совсем торгаш-молдаванин. Теперь еще к нам поступило прошение этих

молдаван, что он заставлял их вместо куба куб десять сотых возить. Я не

думаю, чтобы после всего этого Сикорский где-нибудь на другой дороге был бы

строителем. Да этого ему и не нужно: тысяч сто он имеет и будет через

несколько лет миллионером-подрядчиком.

- Не будет, - отвечал Карташев, - для подрядчика у него не хватает

эластичности, покладистости, приниженности: Сикорский самолюбив и строптив.

- Ну, частное дело придумает: голова хорошая, но не думаю, чтоб у

Полякова он еще работал.

Остальной день до вечера, до отхода поезда в Одессу, Карташев провел у

Петровых.

Петров, потирая руки и смеясь, говорил ему:

Вот теперь вас запрягут. Участок Мастицкого, говорят, один сплошной

ужас: там десятки верст плывунов, постоянные обвалы, пятнадцать верст, между

Рени и Галацем, линия идет разливом Дуная, и опытные люди говорят, что при

той высоте насыпи и тех укреплениях ее, какие имеются, насыпь не выдержит

весеннего разлива Дуная. Словом, будете довольны. Я просил было вас к себе,

просил и Бызов, но решили заткнуть вами самую главную дыру. Вот-с, в каком

вы почете на линии у нас.

Елизавета Андреевна уже уехала с своим женихом в Крым, и Марья

Андреевна, подняв плечо, грустно говорила:

- Уехала, уехала наша птичка.

А Петр Матвеевич, всегда правдивый и прямолинейный, махнул рукой и

сказал:

- Дело ее совсем дрянь: она не переживет зимы.

Но увидев, что Марья Андреевна, уткнувши лицо в платок, заплакала,

Петров сделал страшное лицо Карташеву и, с отчаянием махнув рукой, стал

беззвучно хлопать себе по губам.

- Ну, я окончательно не верю вам, - сказал Карташев, - доктор вам, что

ли, это сказал?

- Нет, не доктор.

- А вы что ж за доктор?

- Он всегда каркает, - ответила, плача, Марья Андреевна.

- Это верно, что я всегда каркаю, - согласился Петров.

Марья Андреевна вытерла слезы и горячо заговорила:

- Он всегда видит только одни ужасы: в этом отношении жить с ним -

каторга. Если солнце светит, он думает о дожде; если какая-нибудь радость -

он ищет отрицательной стороны и до тех пор не успокоится, пока не сведет на

нет всю эту радость. Я его называю гробокопатель.

- Э-хе-хе, - вздохнул Петр Матвеевич, - прожила бы ты с мое, посмотрел

бы я, как тебя бы жизнь вышколила...

- Жила и не меньше твоего перевидела.

- За братниным плечом не совсем-то это то... Мой-то приемный отец был

биндюжник. Моя родная мать хотела было меня со скалы в море бросить, а тут и

подвернись этот самый биндюжник. Детей с женой у него не было, он и

усыновил. Так вот по какой круче я пошел царапаться. В двенадцать лет и отец

и мать приемные умерли, и я уж совсем один остался. Кончил и гимназию и

техническое училище и пережил то, чего ни один золоторотец не переживет. Ел

требушину черную, как сапог, и вонючую, как...

- Да брось...

- Брось так брось. Но только, как увидишь с этой стороны жизнь, то уж

перестанешь и в бога, и в людей, и во все радостное верить... А уж сверкнет

и жизнь радостью, так уж потом так отомстит, что будь она проклята и

радость.

Марья Андреевна, слушавшая было с тоской и даже ужасом, рассмеялась и,

показывая рукой на мужа, сказала:

- Вот сокровище!

Карташев домой не телеграфировал, и приезд его был полной и приятной

неожиданностью.

У родных он провел два дня, пока Савинский приготовлял нужные для

Букареста бумаги.

С этими бумагами и соответственными инструкциями командировался

Карташев к главному инженеру, заведовавшему тыловыми сообщениями армии.

Командировка была почетная, и Карташев говорил домашним:

- Я какой-то, непонятной мне самому силой, все выше и выше, как на

крыльях, поднимаюсь на гору.

Может быть, думал Карташев, отчасти влияет здесь то, что Савинский

сошелся с его семьей и ухаживал как будто за Маней.

Но Савинский случайно, но как будто ответил на мысли Карташева, по

случаю замечания Аглаиды Васильевны, что слишком балуют ее сына.

- Мы никого не балуем, - ответил ей Савинский. - О, вы нас еще совсем

не знаете. Мы - самая обыкновенная, самая настоящая торговая лавочка,

преследующая только свои интересы, учитывая все, что может принести нам

выгоду. И все мы приказчики нашего дела. Хорошим приказчиком дорожим,

плохого без сожаления гоним. Я еще на днях удалил такого. Он мне говорит:

"Николай Тимофеевич, это несправедливо". А я ему ответил: "Кто вам сказал,

что я хочу быть справедливым? Я хочу быть только приказчиком и соблюдать

выгоды своего хозяина". Соображения, почему я посылаю Артемия Николаевича,

следующие. Начальник тыловых сообщений - прекрасная, благородная личность,

преданная своему делу. В лице Артемия Николаевича он встретит такого же

преданного, такого же неподкупного, одним словом, своего alter ego*, и это

сейчас же почувствуется и установит тот характер отношений, который и нужен.

Как видите, мы всё, вплоть до наружности, учитываем и из всего извлекаем

свою выгоду. И здесь только эгоизм, и ничего другого.

______________

* двойника (лат.).

Когда уехал Савинский, Маня говорила:

- Я не сомневаюсь, что он говорит совершенно искренно. Он именно только

эгоист дела, и, кроме этого, у него ничего нет в жизни. Его фантазия, что

ему надо любить, - чушь: ничего ему больше, кроме его дела, не надо. Разве

только увеличения размеров этого дела: три дела, десять дел, вся Россия.

- Он будет министром, - согласилась Аглаида Васильевна.

- Я тоже думаю, что будет, - согласилась Маня, - потому что министры,

мне кажется, из такого теста и делаются: "Кто вам сказал, что я хочу быть

справедливым?"

- Ну, а Борисов как вам понравился?

- Умный, дельный, - ответила Аглаида Васильевна, - установившийся

вполне...

- Кто к нам подойдет, - вставила Маня, - а уж мы ни к кому не

приспособимся: уж извините... С Аней они очень подружились.

- Что ж? - согласилась мать. - Аня подошла бы к нему.

- Думать, как хочет, не мешала бы, - вставила опять Маня, - а рубашка

чистая всегда была бы.

- И рубашка и обеды, - говорила Аглаида Васильевна, гладя роскошные

русые волосы Ани, - и ровная, ласковая, как ясный день. Там пусть мужа на

трон посадят другие, - пусть сбросят его в самую преисподнюю, а с ней все

тот же ясный день.

- Вот, вот - кивнула Маня, - теперь ты, Аня, заплачь...

Аня, взволнованно оттопыривая пухлые губки, с глазами, полными слез,

ответила:

- Глупости какие, с чего я буду плакать? Ни о каком замужестве я не

думаю, и стыдно, чтобы мне, гимназистке, и думать...

- Умница! - поддержала ее мать.

Поделился Карташев с Маней относительно планов своих по поводу Аделаиды

Борисовны.

- Теперь у меня, - говорил Карташев, - скопилось уже до пяти тысяч. Я

буду жить скромно и к весне скоплю еще тысячу. Жалованья я получаю три

тысячи шестьсот рублей, квартиру, прислугу, освещение, отопление. Эту зиму

еще нельзя, надо осмотреться, а весной, когда она приедет, чтоб ехать отсюда

за границу, тогда...

- Что тогда?

Карташев, растягивая слова, ответил:

- Тогда, может быть, я и решусь.

Маня расхохоталась и махнула рукой:

- Да никогда не решишься! Ты решительный только на глупости, а на

настоящее, хорошее - ты всегда будешь так только, в уме...

- Посмотрим, - ответил Карташев.

- Сказал слепой, - кончила Маня.

- Ну, а тебе удалось получить с Савинского и Борисова?

- Так я тебе и сказала.

- Да я, что же, выдавать пойду, что ли?

- Хорошо, хорошо: хоть умри, не скажу.

- А твои и вообще ваши дела как?

- Как будто просвет есть, в смысле выхода.

- Какого?

- Все знать будете, скоро старенькие будете. Поживите еще, бог с вами,

так, молоденьким.

- А тебя в каторгу когда сошлют?

- Не замедлю известить...

На поездку в Букарест Савинский назначил и выдал Карташеву тысячу

рублей.

Карташев смущенно говорил матери:

- Букарест с проездом, самое большее, отнимет у меня десять дней: это

выходит, кроме жалованья, по сто рублей в день одних суточных. Страшные

деньги!

- Большие деньги, - согласилась Аглаида Васильевна.

- Ну, эти деньги я прокучу!

И Карташев поехал в город покупать подарки.

- Много истратил? - встретила его Маня.

- Рублей семьсот.

- А остальные мне давай.

- Бери, - согласился Карташев.

 

XXI

На пароход Карташева провожали его родные и родные Аделаиды Борисовны.

С Евгенией Борисовной у Карташева установились дружеские отношения.

Несмотря на то, что Евгения Борисовна была моложе его, она держала себя с

Карташевым покровительственно. Делала ему замечания, и особенно по поводу

его трат, внимательно расспрашивала о служебных успехах его и была довольна.

- Отсюда моя голубка три месяца назад улетела, - говорила Аглаида

Васильевна, вспоминая отъезд Зины. - А теперь и молодой орел мой улетает.

- Орел, - фыркнул Карташев, - просто пичужка.

Мать любовно смотрела на сына.

- Это даже и не я, а Данилов так назвал тебя.

- Мама, - вмешалась Маня, - а Делю вы называете голубкой...

- Голубка, белая голубка...

- Ну что же выйдет? Орел и голубка? Орел съест голубку...

Уже светлая полоса вьется и, пенясь, бурлит, переливая изумрудом и

бирюзой. Машут платками с берега, машут с парохода, и между ними,

затерявшись среди других, и Карташев. И не видно уж лиц, только платки еще

белеют.

Все слилось в одно, не видно больше ни лиц, ни платков. Понемногу

уходят пристань, мачты, город на горе. Слегка покачиваясь, все скорее и

скорее уходит пароход в синеву безбрежного моря и весело охватывает запах

моря, канатов, каменного угля. Звонят к завтраку, и уже хочется есть все,

что подадут, все те южные блюда, к которым привык организм: морская рыба,

малороссийский борщ, кабачки, помидоры, баклажаны, фрукты.

В числе пассажиров красивая брюнетка с серыми глазами, с черным пушком

на верхней губе, губы полные, сочные, и, когда они открываются, видны белые,

красивые, маленькие зубы.

В глазах иногда огонь, иногда что-то гордое, вызывающее. С ней молодой

моряк. За столом Карташев сидел против них и незаметно следил за их

отношениями.

Нет сомнения - это жених и невеста. Она ест и иногда останавливает

спокойный взгляд своих серых с большими черными ресницами глаз и смотрит на

Карташева. Карташев смущается, не выдерживает взгляда, отводит глаза на

других пассажиров и опять украдкой всматривается в невесту и жениха,

стараясь подслушать их разговор, угадать его по движению губ, жестам. Иногда

является в нем вдруг желание прильнуть губами к ее полным, красным губкам,

охватить ее стан, не полный, но упругий, склонный, может быть, в будущем к

полноте. От этих желаний и мыслей кровь приливала к голове и лицу Карташева,

и, уткнувшись в тарелку, он начинал торопливо есть.

Вошли в Дунай, и уже без всякой качки, плавно двигался пароход.

Вот налево синеют горы Добруджи, а вот направо теряется в низменных

берегах Рени - будущее местожительство Карташева, - страшно лихорадочное,

нездоровое, где, от напряжения и всевозможных болезней, тает теперь его

начальство, начальник участка Мастицкий.

Вот и Галац, чистенький, словно умытый городок с веселыми улицами, с

массой кофеен, где пред ними на улице стоят столы, а за ними сидит множество

народу и пьют ападульчеце: стакан холодной, как лед, воды с блюдечком

варенья.

В Галаце остались моряк и его невеста, и Карташеву казалось, что она с

сожалением оставляла пароход. Что до Карташева, то он очень вздыхал, когда

за столом уже не встречал ее серых, уже очаровавших его, иногда ласковых

глаз.

Вместо нее сидела типичная румынка: среднего роста, уже начинающая

полнеть, с смуглым лицом, черными, как смоль, глазами, с густыми, черными,

немного жесткими волосами и такими же полными, как и у невесты, губами. Но

рот был шире, зубы были прекрасны, но крупнее тех, и, когда они открывались

и глаза смотрели знойно, казалось, немилосердно жгло южное солнце.

От невесты веяло прохладой и только изредка каким-то намеком на будущее

лето, от этой же - жгучим летом и истомой его.

К вечеру румынка и Карташев познакомились и разговорились на

французском языке, до поздней ночи проболтали они на палубе, а ночью

Карташев пробрался в каюту румынки.

Она сообщила ему, что она жена офицера, который теперь с румынским

корпусом под Плевной. Она рассказывала, что у них, в румынском обществе,

чуть ли не предосудительной даже считается супружеская верность и что в

каждой почти семье имеется друг дома. Это почти считается признаком хорошего

тона, хотя обычай не румынского, а скорее французского происхождения.

По приезде в Букарест она пригласила Карташева посетить ее. Он был у

нее и познакомился с ее матерью, братом и еще с одним господином средних

лет, угрюмо и подозрительно смотревшим на Карташева, вследствие чего

Карташев сообразил, что это и есть друг дома. Дальнейшие свидания с румынкой

происходили уже в гостинице, где остановился Карташев, в его номере, куда

румынка приходила под темной вуалью и, снимая уже в номере эту вуаль, весело

и радостно смеялась, говоря:

- Так любить гораздо, гораздо интереснее.

Когда наступило время разлуки, они расстались благожелательные и

равнодушные друг к другу. И каждый за другого был спокоен, что скоро

утешится.

Карташев был в затруднении, как и чем выразить свою благодарность

румынке за приятно проведенное время, но румынка выручила его. Болтая много

и обо всем, она, между прочим, указала Карташеву, что на обязанности друга

дома лежит удовлетворение разных мелких прихотей жены, как-то: покупка

драгоценностей, кружев, зонтиков, перчаток, духов.

Карташев предложил было румынке вместе с ней отправиться к ювелиру, но

она энергично и с обидой отказалась. Это не принято, это неприлично, и что

бы сказали о ней все, знавшие ее?

Когда Карташев поднес ей золотые часики с цепочкой, о чем она тоже

намекнула, она ласково улыбнулась и сказала:

- У вас хороший вкус - качество, которым должен всегда отличаться друг

дома. А вот у мужа, - прибавила она, - вкуса никогда не бывает.

Но когда Карташев после часов поднес ей и кольцо с маленьким, но очень

хорошим рубином, она была совершенно растрогана и, горячо целуя Карташева,

сказала, обращаясь в первый раз на "ты" к нему:

- Ты великодушный!..

И все время она восторгалась рубином.

- Это мой самый любимый камень и очень хороший. Хороший рубин должен

быть похож на свежую каплю крови, смотри вот теперь: сверкает, как настоящая

кровь... У-у! Это хорошо! Представь себе такую картину: ценой жизни, истекая

кровью, он все-таки добивается своего, и целует, и обнимает, и умирает...

И черные глаза румынки сверкали при этом, как черные бриллианты.

Не так успешно шли дела у Карташева по возложенному на него Савинским

поручению.

Главный инженер, очень простой, без всяких претензий человек, несмотря

на разницу лет и свой генеральский чин, держал себя с Карташевым как

товарищ, одного притом выпуска с Карташевым.

Он наклонял к Карташеву свое большое, в очках, лицо и объяснял, почему

он должен был подать и подал уже в отставку.

- У вас несколько начальников, и каждый из них, не спрашивая вас,

распоряжается, а вы отвечайте за все. И благо, если бы только старшие еще

распоряжались: распоряжаются решительно все. Пьяный ротный - полный хозяин

на линии, каждому начальнику станции грозит расстрелом, отменяет поезда,

создаст невообразимый хаос, уйдет себе со своей ротой и утонет там где-то в

армии. Ищи его, когда десятки других продолжают хаос...

- А кто теперь главный инженер?

- Генерал генерального штаба.

Инженер махнул рукой.

- Они всё знают, они специалисты ведь по всему...

Карташев счел долгом все-таки ознакомить бывшего главного инженера с

своим поручением и очень пожалел, что этот главный инженер уже оставил свой

пост, так как, выслушав все внимательно, сделав несколько замечаний, он в

общем одобрил все предположения и даже сказал, на какое количество поездов

надо рассчитывать в сутки.

С генералом генерального штаба не так просто было увидеться. Надо было

явиться в приемные часы и ждать очень долго, пока ввели Карташева в кабинет

генерала.

Генерал принял Карташева стоя. Это был средних лет генерал, нервный,

стройный, с красивыми глазами.

- Чем могу быть полезным? - встретил он Карташева, слегка выправляясь и

поправляя свои аксельбанты.

Карташев начал объяснять.

Генерал слушал непривычную для его слуха речь штатского и, морщась, так

всматривался в Карташева, точно ему были уже известны все его похождения с

румынкой.

Когда Карташев кончил, он чувствовал, что никакого впечатления на

генерала не произвел, почувствовал вдруг, что все то, что он сообщил

генералу, - теперь уже не важно, а важно что-то другое, чего он, Карташев,

не знал.

А может быть, генерал только делал вид, что слушал, и теперь, когда

Карташев кончил, он, захваченный врасплох, был в затруднении, что ответить.

- Оставьте это письмо и эти бумаги у меня, - сказал генерал, - я должен

над всем этим подумать, и приходите ко мне через три дня.

От генерала Карташев отправился к бывшему главному инженеру.

Тот махнул рукой и сказал:

- Не думаю, чтоб и через три дня он ответил вам что-нибудь путное: они

ведь совершенно не в курсе дела, не понимают нас, штатских, и считают, что

дело может только идти с людьми военными. Дай бог, чтобы я был плохим

пророком, но я боюсь, что он начнет у вас ломку на свой военный лад.

Через три дня, когда Карташев явился опять к генералу, тот принял его

уже в общей приемной и, едва протянув руку, лаконически сказал:

- Отправляйтесь к месту своего служения.

Карташев растерянно, виновато поклонился и поспешно вышел.

На улице он вздохнул всей грудью и подумал: "Довольно глупо все это,

однако, вышло".

"Да, глупо, глупо", - досадливо твердил он себе, идя по красивым,

оживленным улицам Букарешта. Сновали всех оружий военные, дамы, все почти

такие же, как и его румынка, с черными и серыми глазами, смуглые, с

роскошными черными волосами. Одни немного красивее, другие хуже, одни в

экипажах, другие пешком. Военные жизнерадостные, возбужденные, хозяева

жизни. Это так сильно и впервые почувствовал сегодня Карташев, считавший до

сих пор, что высший приз жизни - его инженерный мундир, доставшийся ему

как-никак неизмеримо большим трудом, чем всем этим господам их мундиры. И

какое-то злобное чувство закипало в его душе.

Когда он сообщил бывшему главному инженеру результат своего свидания с

генералом, он сказал:

- Этого надо было ожидать. И все это только потому, что вы штатский:

нет доверия штатским, - у них нет энергии военного, нет дисциплины военного,

они не люди. И нас спасает только то, что среди военных нет еще никого, кто

сколько-нибудь знает наше дело, и поэтому на эту войну всем инженерам,

сидящим на действительном деле, опасаться нечего, пока только нас, старших,

власть имеющих, они прогонят, но к следующей войне они подготовятся, и во

всех этих железнодорожных батальонах наши инженеры скоро уступят место

военным... Спасет вас и то еще, что ваша дорога все-таки частная, а

посмотрите, что делается на Фраштеты Зимницкой: там наши инженеры, уже

прикладывая руку к козырьку, рапортуют: "Доношу вашему превосходительству,

что на вверенной мне дистанции все обстоит благополучно" и так далее.

- Что ж мне теперь делать? - спросил Карташев. - Ехать?

- Конечно. Отпишите Савинскому все, я на днях еду в Одессу, отвезу ему

письмо ваше и сам расскажу ему.

Так Карташев и поступил, выехав на другой день по железной дороге в

Галац.

Он был очень тронут тем, что румынка приехала проводить его. Она была

очень в духе - получила письмо от мужа. Он отличился в сраженье, получил

орден и назначен батальонным на место своего убитого начальника.

- Если так дальше пойдет, он может воротиться генералом. О, тогда со

мной будет другой разговор: тогда кто угодно будет себе считать за честь

быть другом дома.

Карташев поинтересовался, как ее друг дома отнесся к подаркам.

- Я их покажу ему, когда ты уедешь, иначе, сгоряча, он может наделать

тебе много неприятностей. Я, конечно, ему не скажу об наших настоящих

отношениях, скажу, что просто так себе ты поухаживал за мной, и в конце

концов он и сам будет доволен, так как твои подарки припишут ему.

- Я никак не мог предположить, что ты приедешь на вокзал... Впрочем,

постой: я купил было для сестры брошку...

- Нет, нет... больше не надо, не надо... Я ведь даже не смогу и

поцеловать тебя больше за нее.

Но Карташев настоял, пошел в свое купе, куда звал и румынку, но она

отказалась идти, и принес брошку.

- Право, это так мило с твоей стороны, ты такой добрый, и я очень и

очень жалею, что ты уже уезжаешь... Постой... и я тебе дам на память...

Она торопливо порылась в своем ридикюльчике, достала маленькие ножницы

и незаметно отрезала ими кончик локона сзади на шее.

Передавая Карташеву, она шепнула, вспыхнув:

- У меня больше всего в памяти осталось, когда ты, помнишь, целовал мою

шею...

Карташева тоже обожгло вдруг это воспоминание об этом смуглом, красивом

теле с густой черной растительностью на шее, и, когда уже поезд мчался по

обработанным полям благословенной Румынии, он еще долго, держа в руках

кончик локона, переживал недавнее прошлое. А потом он распустил зажатую

руку, и волосы локона мгновенно исчезли, подхваченные ветром. А с ними стал

блекнуть и образ румынки, и когда он приехал в Рени, то от румынки не

осталось больше никаких воспоминаний, точно никогда ничего и не было у него

с ней.

Мастицкий, больной, раздраженный, встретил Карташева очень

негостеприимно.

- Черт их знает! Набрали этого народу и не знают, что с ним делать. Тут

для одного нет работы, а они еще вас прислали.

Борисов, впрочем, предупреждал Карташева, что Мастицкий злой и ревнивый

работник, поэтому слова его не очень огорчили Карташева.

И действительно, чрез несколько дней уже Карташев был завален работой

выше головы, и, при всем нежелании, Мастицкий должен был, как за

невозможностью вообще справиться с такой массой дела, так и за болезнью

своею, уступить Карташеву много дела.

Хуже всего донимали Мастицкого ужасная дунайская лихорадка и глаза. Эти

глаза - сперва один, потом другой - гноились, и Мастицкий начинал уже плохо

видеть. Ему грозила слепота, если он не уедет серьезно лечиться в такие

места, где имеются доктора-специалисты. Но он упорно, несмотря на

настойчивые советы и местного доктора, и товарищей из управления, не хотел

ехать в отпуск.

Когда Карташев пробовал заговорить о том же, Мастицкий, желтый, худой,

страшный, в темных очках, приходил в настоящее бешенство и кричал на него:

- Зарубите себе на носу, что я не уеду и вам дела не передам, потому

что вы с ним не справитесь! Хорошенько зарубите и бросьте интриговать!

- Как я интригую, Пшемыслав Фаддеевич?

- Знаю я - как и, поверьте, отлично понимаю, откуда ветер дует. И

считаю это недостойным, гадким интриганством, на какое способны только

русские.

- Я думаю, что вы признаете за мной право требовать удовлетворения, -

отвечал Карташев, - и я требую от вас, чтобы вы сказали, в чем заключается

мое интриганство?

- В чем? Письма пишете в управление, доносы строчите!

- Я ни одного еще письма никому, Пшемыслав Фаддеевич, не написал.

- Знаю!

- А я даю вам честное слово, что не писал. И вы не имеете права мне не

верить.

- О своих правах я не вас спрашивать буду.

- В таком случае, как мне ни тяжело, но я потребую от вас настоящего

удовлетворения.

- И требуйте и убирайтесь к черту! Но только одно: пока мы здесь на

деле, ни о каком удовлетворении, конечно, не может быть и речи, потому что

нас сюда послали не для удовлетворений наших личных, а для того, чтоб

служить делу. А вот, когда нас обоих выгонят отсюда, тогда я весь к вашим

услугам.

И всегда Мастицкий ворчал и был недоволен. Даже тогда, когда Карташев

хотел ему помочь в чем-нибудь, подать, например, вовремя следуемое лекарство

при промывке глаз.

Карташев к воркотне Мастицкого относился очень благодушно. Она его

совсем даже не трогала, потому что он понимал, что Мастицкий совсем больной

и несчастный человек. Не сомневался он и в том, что Мастицкий в душе

все-таки ценил его работу.

С другой стороны, он глубоко уважал и знания, и способности, и

самоотверженное трудолюбие Мастицкого. Этого самоотвержения он и не понимал:

человеку грозила слепота, а он, вопреки всякому здравому смыслу, не хочет

вовремя захватить болезнь.

Еще более привязался и полюбил Карташев Мастицкого, когда однажды узнал

от его соседа по участку - инженера Янковского, приятеля Мастицкого, - о

том, что Мастицкий потерял невесту, которая вышла замуж за другого. Этот

разрыв произошел незадолго до приезда Карташева. Янковский говорил, что если

б Мастицкий сам поехал бы, то, вероятно, не дошло бы до разрыва, но

Мастицкий не хотел дела бросать и уже болен был.

Сам Янковский был веселый дылда, вечно скалил свои большие, белые, как

снег, зубы и на всю воркотню Мастицкого отвечал только добродушным смехом.

И Карташев в своем обращении с Мастицким стал подражать Янковскому.

В общем, это помогало, но тем сильнее иногда накипало раздражение в

душе Мастицкого и резко прорывалось наружу. И всегда неожиданно, когда

Карташев думал, что теперь уже совершенно наладились их отношения.

Вскоре после приезда Карташева в Рени генерал, заменявший главного

инженера, выехал лично осмотреть линию.

Генерал ехал в сопровождении нескольких военных, а навстречу ему

выехали Савинский и все начальство в Бендерах. Встреча начальства произошла

на станции.

Генерал очень любезно поздоровался с Савинским, как со старым знакомым

по Петербургу, и благодарил его за инженера, присланного вместо Карташева

сопровождать генерала по линии.

Инженер Салтанов, назначенный сопровождать генерала, прежде поступления

в институт инженеров путей сообщения окончил саперное училище и военной

выправкой приятно удивил генерала.

На линии Салтанов был начальником дистанции на постройке. Дистанцию

свою он затянул и славился тяжелым и педантичным характером, всегда требовал

точных, за соответственным номером, указаний, предписаний, разъяснений и

самодовольно говорил:

- Нет-с, старого воробья на мякине не проведешь: пожалуйте

предписание, - так-то спокойнее. У нас, у военных, вы все бы от верху до

низу ушли бы давно под суд, так, на словах, верша дела.

Генерал при встрече с Савинским говорил, подергивая плечами:

- Я, признаюсь вам откровенно, не ожидал встретить в вашем мире такого

человека, как инженер Салтанов; вы поймите мое удовольствие: и я его и он

меня понимаем с двух слов. Это вроде того, что среди неведомых иностранцев

вдруг нашелся земляк, который на моем родном языке объясняет мне все явления

незнакомой мне жизни.

Генерал весело оглядывался и улыбался.

Затем начались представления. Карташеву он слегка кивнул головой и

довольно пренебрежительно бросил:

- Уже знакомы.

После представления отправились осматривать станцию.

Впереди шли генерал с Савинским, сзади тянулся длинный хвост из свиты и

служащих.

Мешковатый начальник станции, стоявший сгорбившись в ожидании

начальства, прищурив глаза и как бы с любопытством выжидая, что из всего

этого выйдет, получил от генерала строгий выговор.

С лица генерала сразу исчезла благодушная улыбка, лицо покраснело,

глаза сверкнули.

Поравнявшись с начальником станции, он резко сказал:

- Не умеете стоять перед начальством. Вытянуться во фронт, руку к

козырьку, рапортовать о состоянии станции...

Начальник станции неуклюже переступил на другую ногу и красный,

растерянный смотрел в глаза генералу.

- К увольнению! - скомандовал генерал. - Нельзя же с таким серьезно

работать, - обратился генерал к Савинскому.

Впечатление было громадное: лица вытянулись, говор, шум шагов стихли -

и сразу наступила мертвая тишина.

Мастицкий пришел в такое нервное состояние, что сказал Карташеву:

- Я ухожу и сдаю вам участок.

И, не ожидая, он пошел прочь.

Генерал опять пришел в прежнее благодушное настроение, но уж все были

настороже.

Карташев быстро уловил характер отношений между генералом и Салтановым.

И когда доходила до него очередь, он, прикладывая руку к козырьку, быстро,

почтительно и послушно отвечал на вопросы генерала то, что успевало прийти

ему в голову, и в то же время думал: "Опять наврал". Но тон был убежденный и

такой, что, отвечая на всякий пустяк, он сознавал, что это далеко не пустяки

и что этого именно вопроса он и ждал от начальства.

Когда вопросы и ответы кончились и процессия шла дальше, Борисов,

приехавший вместо Пахомова, весело шептал на ухо Карташеву:

- Ой, какой шарлатан. И вам не стыдно?

Карташев улыбался и самодовольно отвечал:

- Мне было бы стыдно, если бы я не сумел приспособиться.

Карташев сопровождал начальство до конца своего участка. На прощание

генерал, пошептавшись с Савинским, очень ласково протянул Карташеву руку и

сказал:

- Благодарю вас. Все, что я видел на вашем участке, очень тяжелом, дает

мне уверенность, что он в надежных руках.

- Ваше превосходительство, - ответил Карташев, - я передам своему

начальнику участка, который, к сожалению, по болезни не мог сопровождать

вас. Все дело на участке ведет он, и я только учусь и исполняю некоторые из

его распоряжений...

Генерал и Савинский ласково смотрели на Карташева, пока, смущенный, он

говорил свой ответ. По окончании генерал фамильярно положил руку на плечо

Карташева и сказал:

- Передайте в таком случае вашему начальнику, что я завидую ему, что у

него такой дисциплинированный помощник. Желаю вам всего лучшего.

Карташев быстро попрощался со всеми и довольный уехал назад в Рени

докладывать обо всем Мастицкому.

Мастицкий угрюмо слушал и, когда Карташев кончил, сказал:

- Могли и не выдавать мне аттестатов. Не для этого идиота генерала,

помешанного на дисциплине, и не для блюдолиза Савинского я работаю. Хотите

подлизываться - ваше дело, но на будущее время я серьезно прошу вас обо мне

не заикаться.

- Не можете же вы заставить меня брать ваши заслуги на себя?

- Какие там заслуги!

- Но если их признают и благодарят меня...

- Кто признает?! Что этот урод понимает? Столько же, сколько та свинья!

Дельного, умного начальника станции прогнал, вас, вравшего ему всякую чушь,

расхвалил... Тварь, тошно говорить, тошно слушать...

На той части участка в сторону Бендер, где на протяжении десяти верст

полотно дороги тянулось по плывунам Прута и Дуная, дело стояло особенно

остро.

Там сосредоточивалась наибольшая опасность. Сдвигались почвы в одну

ночь, уничтожалась, например, труба, проходное и выходное ее отверстия

отклонялись от первоначального направления на десятки сажен. При этом

коверкался и путь, конечно, и на таком пути крушение поезда было бы

неизбежно, причем поезд с десятисаженной высоты свалился бы прямо в Дунай.

Надо было быть постоянно настороже, и днем и ночью надо было спешно,

вместо исчезавших труб, устраивать новые и более прочные, надо было не

допускать грунтовую воду к полотну дороги и, перехватывая ее крытыми

надежными галереями, пропускать в устроенные отверстия для пропуска воды

чрез полотно.

Все это требовало постоянного напряженного наблюдения на месте, и

Мастицкий решил поселить там Карташева, хотя и сказал из вежливости, что там

и жить и питаться будет плохо. Жить действительно было негде, но Карташев

был рад избавиться от опеки и воркотни Мастицкого. Он поселился в будке у

сторожа. Жена сторожа и кормила, а провизию доставляли кондуктора

проходивших поездов. Доставляли не за страх, а за совесть, потому что все

любили Карташева как за его ласковое обращение, так и за щедрость.

Дни и ночи Карташев был в напряженной работе, потому что работа не

прерывалась ни днем, ни ночью.

Изредка Карташев ездил в Рени, изредка Мастицкий заглядывал к нему. Все

работы велись по плану и указаниям Мастицкого, авторитету которого Карташев

беспрекословно подчинялся, кроме разных прибавок и наградных: Карташев на

это был очень щедр, а Мастицкий выходил из себя и обыкновенно говорил:

- Я не признаю и спишу это за ваш личный счет.

- Пожалуйста, - отвечал Карташев.

Но в течение трех месяцев дело с плывунами наладилось, главная вода

была перехвачена, не было больше сдвигов, не исчезали трубы, но не наступало

и надежное равновесие. По-прежнему безостановочно нужно было вывозить

образовавшиеся сплывы, чинить галереи и трубы, исправлять полотно,

безостановочно подвозить точно в бездну проваливавшийся балласт и держать

бессменный караул, причем при проходе каждого поезда впереди очень медленно

двигавшегося поезда шел старший ремонтный, а еще впереди, если поезд

проходил ночью, из глубины ночи раздавался крик следующего дежурного:

"Благополучно!" Такие караульные стояли на каждых пятидесяти саженях.

Но все-таки в общем вся эта работа уже вошла в норму. Карташев подобрал

штат надежных молодых десятников, причем выписал Сырченко, а между тем

здоровье Мастицкого все ухудшалось, и уже большую часть дня он проводил в

кровати, еще сильнее ругаясь, раздражаясь и проклиная все и вся.

Ко всему этому прибавилось приближение весны и начинавшийся уже разлив

Дуная, грозивший в этом году быть особенным. Все это вместе побуждало

Карташева опять переехать в Рени.

Вскоре ночью как-то его разбудили: станция Красный Крест, находившаяся

в пяти верстах от Рени в сторону Галаца, уведомляла по телефону, что только

что образовался громадный промыв под мостом. Карташев быстро оделся и поехал

на дежурном паровозе.

Небо было безоблачно, и луна ярко светила, сверкая в широкой глади вод

разлившегося и издали неподвижного и спокойного, как зеркало, Дуная.

Паровозом управлял помощник машиниста, молодой инженер-технолог,

ездивший для практики на паровозе. Он с Карташевым решили не будить

машиниста, так как Карташев, ездивший студентом кочегаром, взял исполнение

этой должности на себя. Весело и возбужденно разговаривая, как товарищи

одного выпуска, они быстро проехали пространство, отделявшее их от размыва.

Не доезжая нескольких десятков саженей, они остановили паровоз,

затормозили его и пошли к размытому мосту.

Картина превзошла всякие ожидания.

Вместо моста зияла в несколько десятков саженей бездна, чрез которую,

как две нитки, тянулись по воздуху рельсы и прикрепленные к ним шпалы.

Посреди над бездной торчали в воздухе сваи моста, и теперь, в этой бездне,

они производили впечатление каких-то висевших щепок.

Там глубоко внизу этой десятисаженной бездны, как в заливе, приветливо

и страшно сверкала вода Дуная.

- Когда это произошло? - спросил Карташев у стоявшего тут же дорожного

мастера.

- Не больше как час времени. Только ухнуло что-то. Стрелочник первый

прибежал, разбудил меня, я вам дал знать.

Карташев стоял с широко раскрытыми глазами, не зная, что предпринять.

Еще более усиливал впечатление контраст между этой тихой, безмятежной ночью

и тем непонятным и страшным, что произошло.

- Смотрите, смотрите! - закричал дорожный мастер.

Он показывал рукой назад, по направлению к Рени.

Вся поверхность земли и полотна, до самой будки, волновалась, точно эта

поверхность была не земля, а жидкость.

Какое-то оцепенение охватило всех троих, и глазами, полными ужаса, они

смотрели на непонятное и не виданное ими никогда явление.

Первый пришел в себя инженер-технолог и быстро побежал к паровозу.

Карташев понял, что он хочет спасти паровоз и проскочить с ним за

будку.

- Бросьте, бросьте паровоз, - закричал Карташев, - он все равно погиб,

но погибнете и вы!

Технолог был уже на паровозе и быстро оттормаживал его.

Карташев бежал и кричал:

- Я как старший запрещаю вам!

Но технолог уже открыл регулятор и, повернув свое бледное, как луна,

лицо, ответил Карташеву:

- Наплевать мне на ваше запрещение.

А затем все происходило как во сне, настолько было несообразно с

действительностью. Волны подхватили и паровоз и Карташева с дорожным

мастером. И оба они побежали, шатаясь и спотыкаясь, по прямому направлению

от берега к горам, где не было волн. Добежав туда, они стояли и с душой,

охваченной ужасом и тоской, следили глазами за паровозом, как корабль

нырявшим в этих непонятных земляных волнах.

Непередаваемая радость и облегчение охватили Карташева, когда паровоз

подошел к будке, где уже не было волн. И почти в то же мгновение раздался

какой-то вздох, точно сотни, тысячи сразу вздохнули, - и все волны, и вся

земля исчезли. У самых ног их зияла такая же бездна, как и там, у моста, -

теперь сплошная от будки до моста. Куда же девалась вся эта масса ухнувшей

вдруг земли на сотни сажен длины, на десятки ширины и в десять сажен высоты?

Карташев осматривался и недоумевал: только легкие волны заходили по Дунаю, и

опять стало все тихо, точно и прежде так же сверкала там внизу, в новом

заливе, вода.

Что было делать, что предпринять? При всей своей неопытности Карташев

понимал, что все это было стихийно, что предпринять нечего было.

Он ограничился только распоряжением дорожному мастеру осмотреть линию

по направлению к Галацу и немедленно донести о результате осмотра. Сам же

возвратился на паровоз, где ждал его веселый и удовлетворенный технолог.

- Вы на меня не рассердились, что я не послушался вас? - встретил

Карташева технолог.

- Конечно, нет, и я вовсе не начальствовать хотел, а только хотел во

что бы то ни стало удержать вас от совершенно безумного шага.

- Однако же спасен паровоз.

- По-моему, это уже не храбрость, не отвага, а просто безумие. Одно

мгновение промедления... А впрочем, кто судит победителей! Все-таки это так

мужественно было с вашей стороны, так беззаветно, что откровенно вам говорю,

я не был бы способен на такой поступок.

- Это вам только так кажется. Если бы вы были так же ответственны, как

я, за паровоз... Вы только представьте себе, с какими глазами я явился бы к

своему машинисту без паровоза? Где паровоз? В Дунае! Ха-ха-ха!.. Ну, а

теперь вы опять у меня под командой: угля в топку.

Приехав, Карташев решил разбудить Мастицкого и, идя к нему, думал, за

что будет упрекать его Мастицкий.

Во-первых, за то, что не разбудил его. Но если б он побежал будить его,

то тогда ни он, Карташев, ни Мастицкий не захватила бы того, чего, может

быть, никогда в жизни видеть больше не удастся.

Может быть, Мастицкий будет доказывать, что еще можно было принять

меры?

Мастицкий действительно упрекнул Карташева за то, что тот не разбудил

его, но по поводу остального сказал, разводя руками:

- Что ж тут было делать? Хорошо, что послали дорожного мастера. Надо

телеграфировать в Бендеры, и сейчас же поезжайте в северную часть участка.

Он пожал плечами:

- Скорее там же можно было ожидать такого скандала.

- Там мы воду успели отвести.

- Проклятые места...

В тот же день поднялся сильный, до бури доходивший ветер,

продолжавшийся несколько дней подряд.

Разлившийся Дунай представлял из себя целое море, и на горизонте этого

моря едва синели там, на той стороне, горы Добруджи. На всем пространстве от

Рени до Галаца вода поднялась почти до полотна дороги, и большие волны

теперь хлестали в насыпь. Одно за другим размывались укрепления из огромных

ящиков, засыпанных камнем. Местами еще торчали эти укрепления, но за ними

вместо насыпи была только вода: насыпь смыло, и рельсы висели на весу,

только местами прикасаясь еще к кой-где уцелевшему полотну. Попытки засыпать

промывы мешками, наполненными землей, были бесполезны. Не хватило бы ни рук,

ни мешков.

К приезду комиссии из Бендер не существовало полотна на протяжении

тридцати верст. Комиссию встретили и Мастицкий и Карташев на станции Троянов

Вал.

Карташев волновался, боялся упреков, выражения неудовольствия, а

Мастицкий был совершенно спокоен. Ожидания Карташева не оправдались.

К Мастицкому отнеслись еще с большим, чем обыкновенно, уважением, и ни

у кого и тени не было сомнения, что все, что только можно было сделать, было

сделано.

Это доверие успокоило Карташева и развязало его язык.

Мастицкий угрюмо молчал, а Карташев, сидя в вагоне, пока поезд шел еще

не по его участку, рассказывал все пережитое.

На границе участка поезд остановился, и Мастицкий сказал Карташеву:

- Ну, идите на паровоз и везите нас до тех пор, пока можно будет.

Только не трусьте и протяните поезд возможно дальше.

"Свинья, - думал Карташев, идя к паровозу, - когда я показал ему свою

трусость, чтоб дать ему право так компрометировать меня перед всей

комиссией?"

Он взобрался на паровоз, и поезд тронулся.

Ехали с паровозом опять инженер-технолог Савельев и его машинист. При

машинисте Савельев был сдержан, как будто побаиваясь своего угрюмого,

несообщительного начальника.

Карташев под впечатлением последней сцены был тоже молчалив и

подавленно смотрел на путь.

При подходе к мосту через Прут начались обвалы. Иногда полотно от

обвалов было уже без откосов и отвесно спускалось на несколько сажен вниз.

При проходе поезда оно вздрагивало, и куски земли, отрываясь, с шумом

падали.

Карташев напряженно мучился, где остановить поезд, чтоб опять не

заслужить упрека в трусости. Наконец в одном месте, где обвал подошел под

самую шпалу и где при проходе сразу ухнула глыба, обнажившая путь чуть не до

половины шпалы, Карташев отчаянно закричал:

- Стоп!

Из заднего вагона лениво выходило начальство.

Мастицкий еще издали крикнул:

- Ну, что ж вы струсили?

У Карташева вся кровь прилила к лицу и слезы показались на глазах.

Дрожащим от обиды голосом он ответил подошедшим Пахомову и Мастицкому:

- Если хотите, я поеду и дальше.

- Ну, что вы, Пшемыслав Фаддеевич, - куда же дальше? - усмехнулся

Пахомов. - Это предел, и дальше даже на полвершка нельзя.

Карташев готов был обнять и расцеловать за эти слова Пахомова.

Подошедший инспектор тоже грубо бросил:

- Куда тут к черту дальше? Прямо туда?

Он ткнул пальцем вниз.

Вместо поезда подали две дрезины.

На первую село старшее начальство с Мастицким, на вторую второстепенное

с Карташевым.

Когда подъехали к бездне у моста, начальство с обеих дрезин сошло и

отправилось пешком в обход провала. Остался только Мастицкий. Видя это,

остался и Карташев, не понимая, зачем он остался, когда даже и рабочие ушли.

Мастицкий не счел нужным объяснить Карташеву, что хотел он делать, а

Карташев еще сердился на него за упреки в трусости и не спрашивал.

Скоро, впрочем, выяснились его намерения. Мастицкий стал на свою

дрезину и стал вертеть ручку, приводящую дрезину в движение. Дрезина все

быстрее стала приближаться к пропасти.

Карташев замер, поняв, что Мастицкий решил переехать пропасть по этому

висячему полотну, которое, протянувшись на сотни сажен над бездной и

пригнувшись от собственной тяжести, казалось, вот-вот оборвется.

Карташев был близок к обмороку. Его затошнило, зеленые круги показались

в глазах, похолодели руки и ноги.

"Подлец! - пронеслось в его голове. - Сам ищет смерти, и чтоб донять, и

меня за собой тащит".

Злоба, ненависть, отчаяние охватили его. Он быстро вскочил на свою

дрезину и тоже привел ее в движение.

Напрасно Мастицкий кричал ему:

- Подождите, пока я перееду!

Карташез только злобно смотрел ему в упор и сильнее налегал на ручку.

Обе дрезины повисли над бездной. Обходившие, не ожидавшие такого

решения вопроса, так как Карташевым были заготовлены лошади для перевозки в

этом месте дрезин, стояли как вкопанные и следили за страшным спортом двух

ссорившихся между собою инженеров.

- Ах, сумасшедшие! - шептал Борисов. - Ах, черти полосатые: они готовы

насмерть загрызться в работе! Их необходимо разнять, а то они доведут друг

друга до смерти.

- Да, - угрюмо согласился Пахомов.

Посреди бездны Карташев, старавшийся не смотреть вниз, все-таки

посмотрел, - и чуть не потерял сознания от мелькнувшей там, внизу, чайки. В

глазах у него побелело, как побелел и он сам, и казалось ему, что стоит и

вертит он уже после смерти, пережив все ужасы падения.

Осмотр размывов окончился разводом моста на Пруте, который строил

Ленар.

Мастицкий окончательно слег, предоставив Карташеву разводить мост,

сказав сквозь зубы, что проект моста в конторе.

"Зачем еще проект?" - подумал Карташев и приступил к разводке.

Через пять часов мост был разведен, чтоб пропустить уже месяц ждавшие

разводки суда, и больше уже не сводился.

И начальство и Карташев остались совершенно довольны разводкой и вслед

за тем, сопровождаемые Карташевым, уехали обратно, порешив не возобновлять

больше линию между Рени и Галацем.

Когда на границе участков Карташев пересел в вагон, его ждал приятный

сюрприз.

Начальник соседнего участка, живший в Трояновом Вале, уходил, и Пахомов

поздравил Карташева с новым назначением - начальником этого участка.

Когда Карташев возвратился в Рени, Мастицкий не с обычной своей

угрюмостью сказал ему радушно:

- Поздравляю вас.

- Вы разве уже знаете?

Мастицкий только усмехнулся.

Карташев вспомнил, как Пахомов, Мастицкий и инспектор отдалялись и

долго о чем-то говорили. И Карташеву казалось тогда обидным это, и он думал:

какие секреты могут быть у этих людей от него? Теперь он все понял: речь

была о его назначении. От Мастицкого же он узнал, что сперва инспектор был

против, доказывая, что пока он, Карташев, ничем еще серьезным не

зарекомендовал себя, так как нельзя же заслугой считать хотя бы и стихийное

разрушение полотна на протяжении тридцати верст. В конце концов инспектор

все-таки сдался и, только махнув рукой, сказал:

- Ну, теперь вся линия, кроме первого участка, в руках бунтовщиков:

хоть не езди...

В течение недели, пока Карташев сдавал дела новому своему заместителю,

у него установились с Мастицким отношения, совершенно не похожие на их

прежние. Делить им между собой было больше нечего, свое раздражение

Мастицкий уже перенес на нового помощника и грыз его поедом - и уже за

действительно нерадивое отношение к делу, а к Карташеву относился любовно и

с уважением.

Что до Карташева, то тот прямо боготворил теперь Мастицкого.

Обладая громадным опытом и деловитостью, Мастицкий, прежде скупой на

советы, теперь не уставал делиться с Карташевым своими знаниями, давая

советы, как вести дело на участке. Казалось прежде, что Мастицкий совершенно

не интересовался чужими делами, но теперь оказалось, что он решительно все

знал, что делалось у его соседа, которого теперь сменял Карташев, знал

качества и свойства и его самого, и всех его служащих, давая им точные и,

как потом оказалось, совершенно верные характеристики. Особенно предупреждал

он Карташева относительно участкового бухгалтера, он же и письмоводитель, и

вообще правая рука начальника участка.

- Сам Семенов - начальник участка - был честный человек, но большой

ротозей, а его конторщик, тот уже прямо вор отъявленный: он развел на

участке сплошное воровство. Дорожные мастера безбожно приписывают в табелях

рабочих: работают двадцать человек, а они показывают и сто и двести. Со всех

подрядчиков берет... Первым делом его надо прогнать, затем на первых порах

придется вам постоянно объезжать линию и считать самому рабочих, отмечая

число их на данный день в записной книжке, а когда дорожные мастера

представят за эти дни табеля - сверять и попавшихся дорожных мастеров без

сожаления гнать.

Прощание Карташева и Мастицкого было очень сердечное, и Карташев еще

долго и любовно смотрел из окна вагона на эту худую, как скелет, мрачную, с

темным лицом, в темных очках, понурую фигурку, казалось, оторванную от всего

мира и стоявшую теперь одиноко на исчезавшем из глаз перроне.

Вскоре после отъезда Мастицкий окончательно свалился, и его, уже на

руках, перенесли в вагон и увезли куда-то за границу лечиться.

Провезли его через Троянов Вал ночью, и так и не видал его больше

Карташев, так как Мастицкий назад не возвратился.

 

XXII

Переехав в Троянов Вал, Карташев с еще большей энергией принялся за

работу. Никогда не предполагал он в себе такого запаса энергии, любви к

делу, охоты работать, какая все больше и больше обнаруживалась в нем. И

неужели это он, праздный, ленивый шалопай в институте, которого к наукам,

занятиям, работе не притянешь, бывало, никакими арканами?

В сутках было мало часов, и тоска охватывала Карташева, когда надо было

ложиться спать и прерывать на несколько часов интересную, захватившую его

всего работу. И с первым лучом солнца он уже был на ногах и с первым

отходившим поездом уезжал на линию.

Никто ему не мешал. Помощник его, Коленьев, толстый, ленивый техник, по

годам годившийся ему в отцы, не ударял палец о палец и только с благодушием

папаши залучал иногда Карташева поесть у него всяких редкостей, разводить

которые был великий мастер Коленьев.

Он всецело завладел участковым огородом, и парниками, я оранжереями, и

там было все, что только могут дать парники и оранжереи: и цветы, и ягоды, и

фрукты, и ранние огурцы, и всякая зелень.

Во дворе у него был целый птичник и зверинец: всегда наготове

откормленные каплуны, индейки, гуси, были даже фазаны. Были поросята, и

готовились большие свиньи откармливались медведь, дикая коза, журавль. И

каждому давалась особая пища, и на это уходил весь день. На это да на еду.

Он и на кухне сам руководил стряпней, и стол его мог, наверно, поспорить со

столом самых записных гурманов. К домашним изделиям, ко всяким вареньям и

соленьям прибавлялись привозные закуски и блюда: всегда бывала какая-нибудь

редкостная рыба, особая из Адриатики ветчина, свежая икра, креветки, особая

водка - для сна, для желудка, для лихорадки, просто для здоровья. Сервировка

была безукоризненная, чистота поразительная, все было свежо, аппетитно, и

больше всего придавал аппетита всему сам повар-хозяин, радушный, ласковый, с

громадным, толстым туловищем, из которого высовывалась, как у черепахи,

маленькая оплывшая головка.

- Ну, теперь, - говорил наставительно Карташеву Андрей Васильевич

Коленьев, - бросьте все дела, всё, всё выбросьте из головы, и пусть кровь

прильет к желудку и поможет ему сделать как следует самое важное дело в

жизни, потому, во-первых, что только в здоровом теле здоровая душа, а

во-вторых, потому, что, как говорит мой портной-еврей, унесем мы с собой

отсюда, с земли, только свой последний обед. Это только и есть настоящая

наша никем неотъемлемая собственность. Все остальное - весь мир, дела,

любовь - все временно, все проходит. Tout passe, tout casse, tout lasse...*

Помните твердо это и ешьте много, не торопясь, и хорошо разжевывайте.

______________

* Все кончается, все разбивается, все приедается... (франц.)

И Андрей Васильевич действительно обладал удивительной способностью

заставлять людей есть, вдумываться и смаковать все то, чем угощал он. И он

умел заинтересовать во время еды историей своих блюд.

Он рассказывал просто, без претензий, всегда с большим юмором, и гости

весело смеялись, и громче всех и веселее всех начальник станции, князь

Шаховской. Он был самым частым гостем Коленьева, иногда даже, если служба

позволяла ему, помогая ему в хозяйстве и приготовлениях.

Иногда обеды Коленьева удостаивала своим присутствием жена князя,

Ксения Ардальоновна. Князь был хороший служака, бурливый, веселый, лет

сорока мужчина, не дурак выпить, большого роста, полный, с громадными,

кверху немного расчесанными усами.

Княгиня тоже высокая, молодая, бледная, с правильными чертами лица,

загадочная, молчаливая, точно потерявшая и безнадежно ищущая что-то. Только

в присутствии своей маленькой двухлетней дочки она точно просыпалась и,

казалось, находила часть того, что искала.

Иногда и во взгляде на Карташева чувствовалось то же удовлетворение,

какое она испытывала, смотря на дочь. Этот взгляд передавался Карташеву, и

он чувствовал себя хорошо в ее присутствии.

Уезжая утром в рассвете, он смотрел на окна ее спальни и думал о ней,

стараясь сквозь стены проникнуть к ней, в ее загадочную душу.

Следующая


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|




Сайт управляется системой uCoz